Своими словами: что такое эго-документы и как они помогают изучать историю

Зачем ученые читают чужие дневники и письма

Жизнь и высказывания «маленького человека» с его надеждами, страхами и радостями стали важны для истории и других гуманитарных наук в XX веке. Источником для анализа этой жизни стали не в последнюю очередь эго-документы. Филолог и историк литературы Екатерина Лямина рассказала ПостНауке, что это за документы и как они помогают создать картину «тотальной» истории.

Что такое эго-документы

Осколки ваз, Пергамский алтарь, летописи, записи в церковных книгах — все эти исторические источники, способные рассказать нам о делах давно минувших дней, всегда были в почете у ученых. Считалось, что за ними стоит реальное конкретное знание об ушедших эпохах.
На свидетельства, исходившие из-под пера частного человека, тем более человека без биографии, темного и наверняка пристрастного, было принято смотреть свысока. Но по мере роста интереса к жизни обычных людей, так называемой истории «снизу», подобные свидетельства завоевывали все большее внимание исследователей.

Термин «эго-документы» был введен в конце XX века нидерландским историком Якобом Прессером. Так он предложил называть группу источников, исходящих от конкретного человека и, как правило, написанных от первого лица. Самые распространенные виды эго-документов, изучаемые специалистами, — это дневники и письма. Кроме того, к числу таких источников относят записные книжки, мемуары и автобиографии. Ставя на первое место в своем термине «эго», то есть с латинского «я», Прессер снял вопросы к предвзятости, необъективности и другим «порокам» частных высказываний.

Однако не всё, что написано от первого лица, можно считать истинным эго-документом. Всегда существовали источники, которые под такие документы маскировались, но ими не были, например трактаты знаменитых людей прошлого, созданные в форме писем.

Пример — известный и авторитетный в Европе, особенно в эпоху Возрождения и романтизма, труд римлянина Сенеки «Нравственные письма к Луцилию». Это сборник правил поведения, которые описываются сейчас в философии понятием «стоицизм», «учение стоиков», только изложены они не списком по пунктам, а в форме живого разговора. Отсюда и название — письма. Этот полувоображаемый Луцилий выступает для автора в качестве конфидента — человека, которому можно довериться и который тебя понимает.

Читатель этих писем — а они изначально были адресованы широкому кругу людей — ощущает эту интимную интонацию, хотя Сенека обращается не как частный человек к частному человеку, а как мыслитель, обладающий нравственным авторитетом, и создатель некоторой доктрины к своему адепту.

Другой пример — письма Плиния Младшего. По форме это письма, но по сути — естественно-научный трактат рубежа I–II веков нашей эры, в котором зафиксированы научные знания того времени по зоологии, геологии и другим направлениям. Фактически это исследовательские заметки, написанные ученым для ряда заинтересованных лиц. Сейчас мы, скорее всего, назвали бы это научной монографией.

Вместе с тем и в письмах Сенеки, и в письмах Плиния их читатели на протяжении многих веков высоко ценили стиль: в них без занудства, без специальной терминологии, в доступной форме и в то же время глубоко и точно рассказывается об интересных и важных вещах. В силу этого они, с одной стороны, стали настольным чтением многих поколений европейцев, а с другой — реальным образцом того, как надо писать, то есть оказали влияние на реальные письма многих людей.

Как устроен эго-документ: адресант, адресат, реальность

Когда мы говорим об эго-документе, для нас важны понятия адресата и адресанта. Не бывает так, чтобы тот, к кому мы пишем и обращаемся, не влиял на то, чтó мы пишем. Это влияние может быть опосредованным, а может и самым прямым: иногда мы просто пишем своему адресату то, что он хочет прочесть, и это, может быть, совершенно не совпадает с тем, как обстоят дела в реальности.

Так, например, мы все порой пишем успокаивающие эсэмэс своим родителям, не раскрывая деталей всего, что с нами происходит. Мы не хотим их обмануть — скорее создать определенное впечатление о себе. Это достигается при помощи стиля, риторики, дополнительных элементов: смайлов, эмодзи, фотографий и проч.

Так и любой эго-документ пишется не только для себя: даже если речь идет об интимном дневнике, его автор обязательно имеет в виду какого-то адресата. Иногда это воображаемый друг, иногда — реальный, а порой и сам человек, ведущий дневник.

Когда возник интерес к эго-документам? Антропологический поворот

В течение XIX столетия, по мере того как грамотой овладевало всё больше людей, росло и количество создаваемых эго-документов. Многие, конечно, не сохранялись, погибали по разным причинам, но довольно многие оседали в семейных архивах, поскольку у людей с определенным уровнем достатка и образования было принято хранить письма близких, друзей, бумаги, которые оставались после смерти членов семьи (если только умерший не приказывал их сжечь или иным образом уничтожить, что, впрочем, тоже не всегда исполнялось).
На высказывания частного человека как источник особого типа ученые и широкая публика в Европе, России, Америке начинают обращать внимание с конца XIX — начала XX века.

Первая важная веха здесь — возникновение школы «Анналов» (по названию основанного в 1929 году французского научно-исторического журнала, из редколлегии которого и выросла школа).

Представители этой школы сформулировали идею изучения «тотальной» истории, включив в число исторических источников «всё, что человек говорит или пишет, всё, что он изготовляет, всё, к чему он прикасается».

Взрывной рост популярности таких источников в исторических исследованиях происходит после Второй мировой войны не в последнюю очередь благодаря деятельности историков школы «Анналов» Люсьена Февра и Фернана Броделя.
Позднее, уже в 1970-е, свое внимание на жизнь «маленького человека» обратили представители направления «микроистория» — Карло Гинзбург, Натали Земон Дэвис, Эммануэль Ле Руа Ладюри и другие. В центре их исследований — жизнь отдельной личности, семьи, поселения.
Так, в книге Ле Руа Ладюри «Монтайю, окситанская деревня (1294–1324)», вышедшей в 1975-м, на основании большого числа источников как официальных (протоколы инквизиционных допросов, церковные записи, дела по межеванию, судебные дела, брачные контракты и тому подобное), так и частных воссоздана жизнь прованской деревушки, на первый взгляд никому не интересной. Однако эта книжка увлекает нас не только как экономическая история, но и как история взаимоотношений между людьми.
Другим хрестоматийным исследованием здесь является книга Карло Гинзбурга «Сыр и черви» 1976 года. Это история мельника Меноккио из итальянской деревни XVI века, история формирования его мировоззрения, приведшего его в конце концов на костер палача. По мере чтения этот мельник, конечно, не поднимается в наших глазах до уровня Леонардо да Винчи или Микеланджело, но мы начинаем понимать, как он жил и как мыслил.
Об этом изменении отношения к историческим источникам нужно говорить в контексте антропологического поворота, который испытали гуманитарные науки начиная с 1960-х годов. Именно тогда формируется понимание значимости частной личности, частной жизни, культуры повседневности. А ее изучение не может существовать без таких источников, как эго-документы. Антропологический поворот произошел под влиянием осмысления катастрофы, которую пережила гуманистическая идея в эпоху нацизма в Европе и в эпоху Гражданской войны и Большого террора в СССР.
В ходе этого осмысления стала складываться культура свидетельства, выраженная, например, в работах Примо Леви, итальянского поэта и прозаика, проведшего 11 месяцев в Освенциме. Его книга «Человек ли это?» (1946) — рассуждение о том, что такое индивидуальность в обстановке концлагеря, как и за счет чего человек мог там выжить.
Другой знаменитый пример — «Дневник» Анны Франк (известен также под названием «Убежище»; впервые опубликован в 1947 году). Анна — умная, начитанная, развитая, но в общем обычная еврейская девочка-подросток, тем не менее имела желание и мужество вести дневник в оккупированном нацистами Амстердаме. И в нем она выступила как раз таким свидетелем ужасов, повседневных и при этом экзистенциальных, проблематизирующих человека вообще.
В странах бывшего СССР этот поворот произошел позже, но и здесь он дал о себе знать довольно широко и отчасти нетривиально, в том числе в форме движения «Бессмертный полк». Далеко не все те десятки и сотни тысяч людей, чьи портреты проносят теперь каждый год на 9 мая по улицам самых разных городов, были выдающимися и замечательными в контексте большой истории. Но они были и остаются таковыми для своих потомков, и те стремятся публично заявить о том, что их семья представляет собой часть этой большой истории. Интересно также, что на портал «Память народа», где боевые биографии тех, кто принимал участие в Великой Отечественной войне, воссозданы через официальные документы Министерства обороны, многие родственники добавляют фотографии как документы уже частные, протягивая ниточки к семейной истории.
Интерес к эго-документам — это всегда интерес не только к конкретике повседневности той или иной эпохи, но и к тому, как устроена человеческая личность, как она проявляет себя в разных обстоятельствах. Даже если речь идет о самом обычном человеке, который прожил мало, погиб на фронте или в лагере, не оставил после себя ни детей, ни внуков, а только несколько писем или фотокарточку. Но ведь он был ни на кого не похож — это была личность со своим внутренним миром, своими страхами, переживаниями и надеждами. Сегодня историк, вводя в число своих источников эго-документы, где очень часто фигурируют такие «люди массы», может приблизиться к их «воскрешению».
Откуда берутся эго-документы
Семейные архивы европейских аристократов формировались и обогащались на протяжении столетий. И в Европе, где все-таки не было до такой степени катастрофических революций, как в России в 1917-м, большое количество документов личного происхождения по-прежнему хранится в этих семейных архивах, закрытых для посторонних. Семьи, к сожалению, довольно часто оказываются не готовы рыться в этой пыли — разбирать и каталогизировать документы, а зачастую даже допускать исследователей. Так нередко бывает и с архивами писателей, оказавшимися в распоряжении не университета или музея, а родственников.
А на территории бывшей Российской империи существует национальная архивная система с большими и малыми архивами. После 1917 года Академия наук целенаправленно организовывала экспедиции в оставленные хозяевами усадьбы и спасла без преувеличения возы драгоценнейших бумаг, которые затем поступили на государственное хранение. Бывает, что, к счастью для исследователя, документы одной семьи хранятся в одном архиве. Например, документы семейства промышленников, меценатов и государственных деятелей Строгановых находятся в Российском государственном архиве древних актов — все они внесены в каталог, кое-что даже оцифровано, и исследователь может получить к ним доступ.
Но отнюдь не всем собраниям документов так повезло: бумаги многих дворянских фамилий разбросаны по разным архивам, и, чтобы понять, где что лежит, историк должен приобрести специальную квалификацию, поднатореть в практике архивного поиска. Такая работа затрудняется тем, что многие документы в архивных описях значатся как «письмо от неизвестного лица к неизвестному лицу». Такие документы бывают востребованы довольно редко — дело вроде бы бесперспективное. Но иногда дотошность, исследовательское чутье или просто везение подсказывают ученому: «Загляни-ка в эту архивную единицу!» И бывает так, что он, зная почерки тех лиц, которыми он занимается, зная контекст событий, их фигурантов, может соотнести все это с содержанием письма и сделать открытие: понять, что перед ним письмо не «от неизвестного к неизвестному», а, например, от поэта и переводчика «Илиады» Н. И. Гнедича к его знакомому, генералу И. Ф. Паскевичу.
Люсьен Февр (1878-1956) — французский историк раннего Нового времени, сооснователь журнала Annales d'histoire économique et sociale (широко известный как Annales )
Критически важным для историка также становится владение иностранными языками, в первую очередь французским, потому что огромная часть хранящихся в архивах эго-документов русских дворян создавалась как раз на нем.

Можно ли доверять эго-документам?

Вы спросите: о какой, собственно, достоверности эго-документов может идти речь, если у каждого автора такого документа свой взгляд на происходящее? Историческая наука на это отвечает следующее: давайте соберем как можно больше свидетельств и будем их публиковать. Давайте будем ставить их в разные контексты, то есть подробно и тщательно комментировать. И наконец, давайте делать подборки, чтобы каждый текст существовал не индивидуально, а в ряду подобных ему — так мы узнаем о том или ином событии в восприятии разных людей.
На это направлены в том числе усилия замечательного ресурса «Прожито», существующего всего шесть лет, но успевшего сделать уже очень много [1]. Этот ресурс оцифровывает и размечает для поиска частные дневники, как опубликованные, так и еще не изданные, и имеет среди прочего такую опцию: можно задать любой день любого года (с начала XIX века) и посмотреть, чтó самые разные люди писали в этот день и кáк они его видели. Совсем недавно «Прожито» открыло у себя еще один раздел, в котором собраны воспоминания, тоже и напечатанные, и еще не увидевшие света. Оба этих раздела постоянно пополняются; существует также волонтерское сообщество «Прожито», которое время от времени проводит открытые мастерские, где люди общими усилиями расшифровывают и набирают тексты дневников.

Эго-документы, в частности дневники, дают ценнейшую многофокусность, столь необходимую в исторических исследованиях. Конечно, историк всегда делает те или иные обобщения, но одно дело — когда он приходит к своим выводам на основании двух источников, и совершенно другое — когда на основании двухсот. Обоснованность выводов и сами выводы в этих случаях будут сильно различаться.

Если говорить о специфике работы с эго-документами, то добросовестный исследователь, имея с ними дело, обязательно применяет особенно тщательную критику источника, старается выделить как можно больше параметров, которые позволят отделить правду от неправды. Исследователь, который занимается публикацией эго-документов, особенно большого объема (например, эпистолярного комплекса — писем одного лица или переписки между разными лицами), заводит собственную рабочую хронологическую таблицу и заносит в нее те факты, которые имеют установленную и подтвержденную датировку, и те факты, которые нужно датировать и проверить. При этом он постоянно обращается к источникам другого типа, лишенным субъективности, — документам не личного происхождения, а официального.

Так, человек может указать в своем письме, по ошибке или намеренно, какую угодно дату и место. Но если на письме стоит почтовый штемпель, который поставил бесстрастный почтовый работник, то историку есть за что зацепиться, и он может поймать автора письма на ошибке или мистификации. Частный человек, если ему это выгодно или необходимо по другим причинам, может, например, назвать неверный день своего отъезда из Петербурга и возвращения в него. Но у нас есть газета «Санкт-Петербургские ведомости», которая в XIX веке регулярно печатала сведения о том, кто и когда приехал в столицу или выехал из нее. Так что этот параметр можно верифицировать. И так, шаг за шагом, можно набросить на эго-документ «сеть проверки».

Эго-документы в разных научных дисциплинах

Любой эго-документ — это текст. Историк прежде всего постарается датировать этот текст, а дальше будет размышлять над тем, какие события описываются, каким образом и с какой целью, каково социальное происхождение автора, ангажирован ли он политически или идеологически, есть ли другие документы, которые можно сопоставить с этим.

Культуролог будет задавать другие вопросы: какая культура сформировала автора этого документа? Какие культурные модели для него значимы? Как его частная, повседневная жизнь соотносится с тем, что он написал в своем тексте?

А лингвист и литературовед будут смотреть на построение фраз и выбор слов, на объем и композицию текста, будут задаваться вопросом о том, пишет ли автор как ему в голову придет или соотносится с авторитетными образцами, в том числе литературными.
Эти научные дисциплины по-разному проблематизируют эго-документ, но вопросы, которые они к нему формулируют, конечно, связаны между собой.

<…>Вот, что между прочим я включила слово в слово в инструкцию для комиссии, которая будет переделывать наши законы: «В великом государстве, которого владычество распространяется на столько различных народов, насколько есть различных верований у людей, ошибкою, самою вредною для покоя и тишины его граждан, будет нетерпимость к их различным верам. Только мудрая терпимость, одинаково признаваемая православною верою и политикою, может привести этих заблудших овец к истинному верованию. Преследование раздражает умы, терпимость их смягчает и делает менее упорными, так как потушает распри, которые противны покою государства и союзу граждан». После того следует извлечение из книги Духа законово волшебстве, что было бы долго здесь сообщать, где говорится все, что можно сказать для предохранения с одной стороны граждан от зол, которые могут произвести подобные обвинения, не нарушая однако, с другой стороны, спокойствия верований и не оскорбляя совести верующих. Я думала, что это единственный существенный путь ввести голос рассудка, когда дать ему в основание общественное спокойствие, в котором всякой отдельный член постоянно чувствует потребность и пользу.

— ЕКАТЕРИНА II. Письмо Вольтеру от 9 [20] июля 1766 года (оригинал по-французски).

Историку в этом фрагменте письма Екатерины II будут важны не особенности стиля, а то, как в нем фиксируется тот или иной факт, — так, оно поможет установить, что к определенному моменту императрица уже была хорошо знакома с «Духом законов», и сделать выводы. А лингвисту и историку литературы будет интереснее, в каком стиле Екатерина написала о трактате Монтескьё, нет ли в ее высказываниях аллюзий на само это произведение — вероятно, она таким образом дает своему адресату понять, что она тоже умеет мыслить в определенных категориях.

Так эго-документ может стать интердисциплинарным источником. Документам другого рода это дается с гораздо большим трудом или вообще не дается. Скажем, сделанная в церковной книге запись о бракосочетании, совершенном в такую-то дату таким-то священником при таких-то свидетелях, фиксирует ряд фактов. Но и только! А вот запись в дневнике жениха или невесты или частное письмо с рассказом об этом бракосочетании и связанных с ним пересудах дадут трехмерность и целый ряд контекстов.
Дневники как эго-документы

Дневник (в XVIII и первой половине XIX века встречаются также названия «поденные записки» и «журнал», от франц. journal — «дневник») — тип эго-документа, в котором описание событий автором, как правило, практически синхронно самим событиям; во всяком случае, присутствует установка на минимальный временной разрыв.
Функция дневника двояка: с одной стороны, его автор фиксирует то, что произошло с ним или вокруг него, а с другой, хотя это бывает и не во всех дневниках, — так или иначе интерпретирует произошедшее.
Дневник легко опознать: он естественным образом разделен на фрагменты (дни или части дня, то есть утро, вечер, ночь), эти фрагменты, как правило, датированы, иногда указан день недели или место, где сделана запись. Одни дневники велись регулярно, другие — с большими пропусками.
Исходя из присущей им двоякой функции, дневники можно разделить на два основных типа: «регистрирующие» и «рефлективные». При этом в одном дневнике могут встречаться записи обоих типов; кроме того, у одного автора одна манера со временем может смениться другой.
Разницу между типами дневникового письма и его эволюцию можно проследить на примере дневников В.А. Жуковского. В юности он вел дневники с пространными, эмоциональными записями, в которых искал пути общения с Богом, размышлял, иногда по пунктам, о своих духовных исканиях, об отношениях с друзьями, о своих способностях, о том, как лучше их применить, делал выводы, составлял для себя инструкции, «программы жизни». Всё это писалось, очевидно, под сильным влиянием немецкой рефлективной традиции, тесно связанной с культурой протестантизма. Последняя учит давать себе отчет в происходящем, в ней рефлексия, способность к самоанализу и совершенствованию — уникальная способность, отличающая человека от любого другого живого существа.

13-го июня 1805 года
<…>
§ 4. Каков я? Что во мне хорошего? Что худого? Что сделано обстоятельствами? Что природою? Что можно приобресть и как? Что должно исправить и как? Чего не можно ни приобресть, ни исправить (то есть, есть ли что во мне такое)? Какое счастие мне возможно по моему характеру? Вот вопросы, на решение которых должно употребить несколько (много) времени. Они будут решаемы мало-помалу, во всё продолжение моего журнала.

— В. А. Жуковский. Полное собрание сочинений и писем. Том 13. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1804–1833

По разным причинам Жуковский на некоторое время прекращает вести дневник, а когда в зрелые годы возвращается к этому, предстает как будто совсем другим человеком: перед нами в основном регистрирующие записи, особенно те, что сделаны в путешествиях.

1837 год. Путешествие с Великим Князем
15 <мая>. Суббота. Переезд из Костромы в Макарьев на Унже. Выезд в 7 часов из Костромы. Завтрак на станции, приготовленный помещицею Грековой. Две переправы. Путешествие пешком. Приезд в девять часов в Макарьев на Унже. Свидание с Д. А. Апухтиным, разбитым параличом, без языка и без ног. Городничий Л. С. Емельянов и дворянский предводитель М. И. Верховский. Ночлег у купца М. Ф. Чумакова. Дом деревянный. Горница с альковом и без клопов. Портреты хозяина и хозяйки и Ермолова.

— В. А. Жуковский. Полное собрание сочинений и писем. Том 14. Дневники. Письма-дневники. Записные книжки. 1834–1847

По приведенным примерам можно видеть, чем отличается один тип от другого: рефлективный дневник — это длинные фразы, сложные предложения, восклицательные и вопросительные знаки, многочисленные риторические приемы. В дневнике регистрирующем чаще используются короткие, иногда назывные (без сказуемого) предложения, разделенные точками (иногда тире); литературности, риторики в них нет.
Разумеется, есть промежуточные варианты. Например, человек записывает нечто совсем коротко, потому что у него нет времени, а затем возвращается к тем событиям, о которых написал, и более подробно излагает свои эмоции, впечатления, размышляет о том, что произошло.
Помимо этих двух типов есть и специальные дневники, например дневники охотников. Здесь известный пример — записные книжки Людовика XVI, в которых с высокой точностью подсчитывается количество убитых королем фазанов, кабанов, оленей и даже ласточек, но при этом 14 июля 1789 года, когда в Париже штурмовали Бастилию, в дневнике стоит запись «Ничего». Это «ничего» надо понимать в контексте функции данного дневника — регистрирующей дичь охотничьей тетрадки.
Другой пример специального дневника — дневник больного. Один такой дневник недавно введен в оборот совместными усилиями историков и антропологов из разных научных институций под названием «Заботы и дни секунд-майора Алексея Ржевского. Записная книжка (1755–1759)». Это собрание писем, дневниковых записей и заметок секунд-майора Ширванского полка А. И. Ржевского, в которых описывается не только офицерский быт и детали личной жизни автора, но и его болезни и методы их лечения.

1758 год. Рига
8 декабря
<…>
Я не знаю, какое во мне побуждения есть вести точнай журнал моей жизни; может быть для тово, что по смерти моей тем ево читать случитца, для которых я привел себя в такое бедное и болезное состояние, в каком я чрез сколько лет уже страдаю. Признаюся, что временем скучаю моей жизней. В 1 м часу пополуночи зачел потеть и мокрота ртом пустилась и шла до 5 часа. Сырая погода и ветер весь день и ночь был.
<…>
13 декабря
В 11 часу голова болеть зачела! И тоска не унелась, но час от часу во мне умножалась. И во все то время урин из меня очень много шло. Сей же день я мало ел, ибо таперь в ысходе 12 час с половина дни, то есть полночь! Час уже пополуночи пробила, а тоски во мне не уменьшаитца! Я хочу здесь одно примечание внести: во всю болезнь как я Почепе [был] и дорогаю, где я очень болен был, и здесь, что из журнала моево видно, в самое ета время, в которыя часу мне очень тяжело бывает, всегда сабаки воют, так как и сей час как я таскую, сабака выла.
— «Заботы и дни секунд-майора Алексея Ржевского. Записная книжка (1755–1759)». Сост. и науч. ред. И.И. Федюкин

Ржевский — сравнительно молодой человек, в начале этого дневника ему чуть больше 30 лет, он офицер действующей армии, но он болен. Поскольку в столицу из провинции Ржевский приезжал редко, то и с хорошими врачами мог видеться не слишком часто. Поэтому он тщательно записывал течение своей болезни, чтобы при визите к врачу и консультации с ним опираться на свой дневник. Он регистрирует свои физиологические процессы: например, записывает, сколько раз у него было мочеиспускание и каковы результаты. А кроме того, пишет о душевном состоянии, о своих сексуальных потребностях, о том, с кем он их удовлетворял и как. Сообщает, что у него совершенно нет наличных денег и ему приходится продать шубу, записывает, чтó он ел, а заодно и у кого обедал.
Таким образом, к поденным записям больного присоединяются сведения о других сферах его жизни, и в итоге получается уникальный источник. Чтобы установить, кто был автором этого дневника, исследователи проделали огромную работу, идентифицировав практически всех, кто упомянут в тексте, зачастую сокращенным образом (типа «брат к. П. Андр. Б.», который оказывается сводным братом автора, князем Павлом Андреевичем Барятинским), воссоздав по официальным документам служебную биографию Ржевского.
Помимо этого, в научном обороте зачастую оказываются дневники читателей, дневники коллекционеров картин, или книг, или даже женщин. Первый будет писать только о том, что он прочел и каковы его впечатления, вторые — о том, когда, у кого и за какую цену они приобрели тот или иной предмет для своего собрания, или о развитии очередного романа и его итоге. Такие дневники, не будучи всеобъемлющими, тем не менее многое говорят о личности автора.
Когда и зачем появились дневники в русской дворянской культуре
Одни из первых поденных записей на русском языке принадлежат Петру I — это его походные и путевые журналы, которые велись на протяжении многих лет с 1695 года, причем не всегда самим царем. В них кратко, но емко отражены военные события, принятые Петром решения, его ежедневные труды. Дошедшие до нас частные дневники первой половины XVIII века можно пересчитать по пальцам — их не более двух-трех десятков. Однако чем ближе к XIX столетию, тем больше становится таких текстов.
В начале XIX века уже общепринятым было представление о том, что, если у человека есть определенный статус в обществе, он должен постоянно отдавать себе отчет в своих поступках и помышлениях. Одной из важнейших целей провозглашалось нравственное самосовершенствование, а его невозможно достичь, если не стараться отслеживать свою жизнь как путь.
И детей, как только они овладевали грамотой (русской или французской, иногда и той и другой), начинали целенаправленно учить писать письма, прежде всего к родителям и родственникам, и вести дневники.
Иногда у них решительно ничего не получалось — выходили одни казенные фразы. Так, например, выглядят дневники маленького воспитанника Жуковского — великого князя Александра Николаевича, будущего Александра II. Он пишет примерно так: «Сегодня учился плохо» или, наоборот, «Учился хорошо. Гулял. Папà подарил мне лошадку». Именно эти записи сделаны довольно маленьким ребенком, 7–8 лет, но дневники Александра Николаевича и в позднейшие годы никогда не имели исповедального, рефлективного характера: ему это было неинтересно.
Зато дневники другого мальчика, учившегося вместе с великим князем, Иосифа Виельгорского (1817–1839), как раз напряженно рефлективные. Виельгорский размышляет, в частности, о том, чтó есть грех, почему он себя повел так или иначе, как ему следует вести себя в дальнейшем. Сегодня он делал бы это с терапевтом или психоаналитиком, а тогда вместо терапии существовал дневник. Это был способ осознать, что с тобой происходит.

1838 год
14 января (2 января). Воскресение.

«Блажени плачущие, яко тии утешатся».
Матфея. V. 4.

«Никто не безопасен в радости, если свидетельства доброй совести в себе ни имеет».
Подражание. I. Гл. 20. 3.

Ужасная грусть овладела мною с самого утра. Мысль, что я не могу купить библиотеку, за которую просят 15,000 рублей; собственные долги Шухову, Бекетову, Кеммереру, Штемпелю, Шернвалю, Зеленкову, Волкову и Дато, которые простираются до 3,000 рублей, и которые не могу выплатить, раздирали мне сердце. Впредь поставил себе правилом: никогда не покупать вещей, не заплативши за них тотчас; и особенно не брать на хранение чужих вещей. — У меня был ящик Волкова, за который он может требовать 20 000 рублей. Что тут тогда делать? Все это меня ужасно тревожило и огорчало, и я весь день ходил как угорелый.

Ужасное наказание за все мои проступки. Виделся с Александром Скарятиным, который сочиняет уже романсы, но поет плохо. Шернваль и Саша меня посетили. Толковали об онанизме. Саша уверял, что до 18ти лет он не знал его. Шернваль, напротив, говорил, что это естественно для всех, и предотвратить сего нельзя. Судя по себе, я согласен с Шернвалем. Меня никто не учил, а в 14 лет я сам дошел и чуть не убил себя. Вот почему я не хочу знать женщин до женитьбы, если я вообще когда-нибудь женюсь; я хочу исправить примерным воздержанием проступки юности, которых не могу себе простить, они останутся лежать камнем у меня на душе. <…>

— И. М. Виельгорский. Журнал 1838 года на сайте «Прожито» [2]
Около 40 лет, с 1772 по 1812 год, вел свой дневник дмитровский купец Иван Толченов. Из его записей мы узнаем, в частности, что в их семье детей рано начинали учить грамоте — с 3–4 лет, а с подросткового возраста отправляли в торговые путешествия, длившиеся много месяцев.
Естественно, у людей из недворянских сословий язык проще. Как правило, они пишут по-русски, и даже внешний вид этих дневников совершенно другой: у дворян, помимо всего прочего, была развитая, утонченная культура письменных принадлежностей. Дворянский дневник — это красивая тетрадка или книга в особом кожаном переплете, изготовленном под заказ, нередко дарившаяся на Новый год (таков, например, процитированный выше дневник Иосифа Виельгорского). Конечно, у лиц из других сословий такого роскошества и изящества нет.

Как изменились дневники в XX веке

Вследствие революции 1917 года к ведению дневников приобщается огромное количество людей, которые прежде об этом не думали. С одной стороны, это связано с тем, что число грамотных в бывшей Российской империи многократно увеличилось. С другой стороны, в молодом советском обществе интенсивно взаимодействовали разные культуры. Высокая культура перестала быть дворянской (из-за исчезновения дворянства как класса), но оставалась статусной, поскольку к ней принадлежали канонические классики русской литературы, признанные советской властью: Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Толстой. Вся эта культура строилась на рефлексии и внимании к собственной душе и акцентировала ценность владения письменным словом.
Так, например, советский юноша понимал, что лермонтовский Печорин, конечно, «лишний человек», а его «журнал», в форме которого написана часть романа «Герой нашего времени», — вроде бы никому не нужный «пережиток». Но при этом он ощущал и другое — что Печорин обладал исключительной притягательностью для женщин, что он и сейчас нравится многим советским девушкам, а значит, если научиться выражать свои мысли и чувства так же, как он, девушка не останется равнодушной. Привлекательность старой культуры отчасти объясняет появление немалого количества дневников 1920–1930-х годов.
Но что фиксируют эти дневники? О чем они? Это зависит от того, кто их пишет. Если это, так сказать, «бывшие люди», то они планомерно записывают, как у них отнимается их жизнь: нет продуктов, нет одежды, «вычистили», уволили, выслали, арестовали. В дневниках людей другой, новой культуры мы, наоборот, встречаем свидетельства завоевания все новых и новых социальных сфер: они учатся в университете, сдают экзамены, они становятся квалифицированными специалистами, им поручаются все более и более ответственные должности — они строят новую жизнь. Однако и эти энтузиасты очень часто испытывают когнитивный диссонанс, когда в советской, устроенной как будто бы на новых основаниях общественной жизни они сталкиваются с халтурой, равнодушием, подлостью и так далее.

Дневниковые записи от 17 января 1933 года с сайта «Прожито» [3]
<…> Характерное письмо от Наташи: трудно устроиться, разговор о выселении всех приехавших после 30 года. Малеевы устроились в новой комнате, Калайтаны в новой квартире, но без двойных рам. <…>

Какабадзе рассказал, что был в Академии назначенный новый ректор Папава: «Ничего, произвел впечатление положительное внимательного человека». Однако, был удивлен виденным — в смысле, что это сложнее, большее, чем он предполагал. Записываю, потому что считаю эти слова пикантными в устах человека, перед этим бывшим главхудкомом, т. е. непосредственным начальником над худ[ожественными] заведениями. Дело же, по этому видно, для него совсем чуждое, назначение унизительное и нудное. Чего ждать? Мне-то наплевать. Думаю: не делать ли фигуры, по мере приближения к плафону и в нем тем более, все меньше и меньше, чтобы тем усилить впечатление высоты плафона?

— Евгений Лансере, художник, 58 лет

Рыкову снова вынесли предупреждение. Какая-то интеллигентская бесхарактерность у Рыкова. В речи на съезде ударников связи говорил о правом уклоне, как главной опасности на данном этапе, и всё-таки сделал оговорку: дескать, когда говорят об этом, то заученно. А вот он, Рыков, говорит — в этом особая заслуга для него. Не мог сказать прямо, по-большевистски, а с какой-то ужимкой, и — декларативно.

— Владимир Порцевский, учащийся, 17 лет

Голод, холод и болезни кругом. И совершенно непонятна политика партии. Как же жить? Текущим моментом? Творчеством очередных мелких дел, как жила я раньше, до того момента, пока не поверила в смысл и величие гигантской стройки нашей страны? Этого мало мне теперь. Ну, вот, я кончила занятия с курсантами. В последний день с одним из них долго говорила «по душам», и я в свои слова вложила всю веру свою последних лет, и вполне искренно убеждала его верить в смысл и правильность всего происходящего (в общем и целом, конечно). А потом — изнемогла сама. И вот уже два дня хожу с угасшим светом в душе. Может быть, потому, что кончились занятия. Может быть, потому, что не могу найти на опытной станции папку законченных работ и виню в этом больше всего В. В. Может быть, потому, что сосущая боль в желудке почти не утихает теперь. Я не знаю, что это — катар, язва или рак. Приучаю себя к мысли, что последнее.

— Зинаида Денисьевская, Сельская учительница, 46 лет

Переживаю тяжелое, скучное и тоскливое время. Болею душой и телом. С работы сняли, сижу без дела. Дома мать грызет, жена тоже. Всей семье я постыл. Все ненавидят. Что меня ожидает, не знаю. Узнаю после сдачи дел нардома. Возможно, придется сидеть… Все друзья и знакомые против меня, чувствую себя больным, угрюмым. Кругом тоска, ничто не радует… Но я думаю все перетерпеть, пережить. В эти дни не хожу никуда, только дома и дома сижу. Одно мое утешение осталось, это домашняя уборка. Кормлю свинью, корову, убираю навоз, делаю катушку для ребятишек. Забываюсь.

— Константин Измайлов, столяр и стекольщик, организатор ячейки комсомола, счетовод в селе Смоленское Смоленской волости Бийского уезда, 33 года
Постепенно, однако, складывается ситуация, при которой в 1930-е годы, для того чтобы вести дневники, нужна была смелость, потому что они легко могли стать инкриминирующим свидетельством, в особенности если там упоминались те, кого уже засосало в черную дыру террора. Даже письма к надежным людям тогда писали очень коротко, скупо, часто обиняками, стараясь не затрагивать ничего, что могло бы потом фигурировать в руках у карательных органов как обвинительный акт.

16 ноября 1937 года. [дата обведена черной рамкой. — Прим. Прожито.]. Траурный день [позднейшая приписка, обведено черной рамкой. — Прим. Прожито.]. В 2 часа [приписка сверху строки черными чернилами: ночи. — Прим. Прожито.] — будят. В квартире обыск. Ужас. Кончили обыск в 1 ч [приписка сверху карандашом: дня. — Прим. Прожито.], забрали папу. Ужасно. Попрощался по хорошему. Последние его слова ко мне: = Будь хорошим комсомольцем, береги маму. В школе получил два ОТЛ[ично]. За немецкий и геометрию. Не могу писать. Жутко. Из школы знает только Паша. Лег в 8.

— Олег (Чинар) Черневский, школьник, 16 лет. Дневник на сайте «Прожито»

Когда пришла Великая Отечественная война, дневниковая культура никуда не делась. И характерно, что один из самых знаменитых дневников — это дневник блокадной девочки Тани Савичевой. Листочки, на которых она, подросток 11–12 лет, фиксирует убывание свой семьи, — это свидетельство катастрофы. Почему Таня ведет дневник? Во-первых, в силу сильной внутренней потребности понимать и записывать важные, роковые события. Во-вторых, ее так научили в семье и в школе: дневник — это не только место, куда ставят оценки, но и свидетельство твоего собственного духовного роста.
Страницы из дневника Тани Савичевой
После войны, в 1950–1960-е и в эпоху застоя, культурный импульс, который мы еще видим в дневниках умирающей маленькой ленинградки, мне кажется, уже начинает давать сбои. Конечно, необходимость отслеживать происходящее и нравственно расти остается, но вообще советское время у многих отбило желание вести дневники и хранить их.
Есть безусловно выдающиеся дневники и в эту эпоху, но их ведут, как правило, люди другой культуры, предшествующей. Скажем, дневники Корнея Чуковского, которые он вел многие годы, как раз таковы. Помимо прочего, это один из важных источников информации о том, какова была обстановка в писательском поселке Переделкино, что происходило после присуждения Борису Пастернаку Нобелевской премии. Но Чуковский — человек 1882 года рождения и в послевоенной советской культуре уже немного инопланетянин.

27 октября <1958>. История с Пастернаком стóит мне трех лет жизни. Мне так хотелось ему помочь!!! Я предложил ему поехать со мною к Фурцевой — и пусть он расскажет ей все: спокойно, искренне. Пусть скажет, что он возмущен такими статейками, как те, которые печатают о нем антисоветские люди, но что он верит (а он действительно верит!), что премия присуждена ему за всю его литературную деятельность. Пусть скажет, что он стал жертвой аферистов, издавших его роман против его воли, как он говорит.
Это написано для показа властям.<…>

— Дневник Корнея Чуковского на сайте «Прожито» [4]

И все же простые люди еще много пишут: о семье, о себе, о самоощущении в обществе, на службе, в комсомольской организации. Люди с отчетливым партийным сознанием пропускают через себя партийные чистки, XX съезд, оттепель, снятие Хрущёва.
Современные дневники: в чем их особенность и как их изучают
Особенность современных дневников прежде всего в их открытости для всех сразу — это то, чего не было никогда раньше. Раньше дневники писались не для того, чтобы быть прочитанными любым желающим. А теперь, когда мы выкладываем картинки с подписями в Instagram или пишем посты в Facebook, мы рассчитываем на реакцию. Более того, мы чувствуем себя некомфортно, если никакой реакции нет. Конечно, можно делать подзамочный пост и писать только для себя, и многие так поступают. Но все-таки никак нельзя отнять у современных дневников их открытости довольно широкой аудитории и нацеленности на коммуникацию с этой аудиторией.
Эти тексты, составляющие сетевую культуру, исследуются прежде всего культурологами, и достаточно активно, как у нас, так и по всему миру. Эти исследования структурируются по разным принципам: молодежные дневники, дневники путешествий, дневники болезни и борьбы с ней, дневники беременности, дневники воспитания детей и так далее.
1 ноября 1836 г. Письмо Пушкина к Геккерну
Как устроены письма

Письмо — один из самых древних видов эго-документов. Многие виды письменности и языки мы знаем именно по остаткам писем. Взять хотя бы новгородские берестяные грамоты — в основном это письма самого разного характера: деловые, любовные, письма от родителей к детям. Но все они несут информацию, ее передача — базовая функция письма.
Всякий владеющий грамотой человек, в какое бы время он ни жил, в Древнем ли Риме или в Новгороде XII века, обязательно писал письма. Соответственно, письма — куда более распространенные эго-документы, нежели дневники, их сохранилось больше.
Письмо — значительно более формализованный жанр, и неважно, говорим ли мы о практически обезличенном деловом письме или резко отличающемся от него личном. В обоих случаях письму присуща высокая степень формульности. Приветствие, зачин, финальные фразы, прощание, подпись — все это формулы.
Диалог между адресатом и адресантом, обязательный для письма, выстраивается как раз из таких формул. Когда мы разговариваем с людьми в реальности, мы, как правило, здороваемся и потом прощаемся. И письмо, один из самых аутентичных образов реального разговора, сохраняет черты такой беседы; согласно античной формуле, письмо есть «разговор с отсутствующим».

Как учились писать письма

За рубежом существовали и существуют по сей день учебники официально-деловой переписки с шаблонами на любой случай, будь то обращение в страховую компанию или мотивационное письмо при устройстве на работу.
С легкой руки Петра I в начале XVIII века такие пособия проникли и в Россию. Они назывались письмовниками и предлагали образцы разных писем, как официальных, так и личных: от подчиненного к начальнику, от студента к профессору, от одного коммерсанта к другому, от племянника к тетушке, от дочери к отцу и даже от любящего к любимой. Первый русский письмовник — контаминация немецких и голландских эпистолярных шаблонов, переведенных на русский язык, — появился в 1708 году. Он носил пространное название: «Приклады, како пишутся комплименты разные, то есть писания от потентатов [то есть владетельных особ, аристократов, дворян] к потентатам, поздравителные и сожалетелные, и иные, такожде между сродников и приятелей».
Поначалу, надо полагать, были люди, которые переписывали эти образцы полностью, подставляя в них только индивидуальные элементы — имена, факты, цифры, — но по мере развития навыков письмовники использовали лишь для того, чтобы свериться с образцом, но не следовать за ним строго.
Люди высокой культуры, дворяне, не обращались к письмовникам: их учили писать гувернантки и гувернеры, домашние учителя. Со своей стороны и родители могли давать детям советы, как это лучше делать. Носители этой культуры рано привыкали писать к друзьям одним образом, к родителям — другим, к дальним родственникам — третьим. Они умели жонглировать этими вариантами стиля, никогда не ошибаясь и умело выражая себя так, как ожидал адресат.
Как писали и читали письма
Первое, что надо понимать в связи с культурой писем в XIX веке, — это то, что переписка требовала времени, эмоциональных и интеллектуальных затрат. Письмо, особенно важное, зачастую писали сначала на черновике, а потом редактировали и переписывали набело. Благодаря этому в распоряжении исследователей нередко остается черновик, позволяющий судить по крайней мере об основном содержании письма, даже если беловик, отосланный адресату, оказался утрачен.
Зачем был нужен черновик? Письмо в этой культуре — большая ответственность, саморепрезентация, вклад в поддержание и развитие отношений. Воспринимать его как что-то маловажное, писать абы как, неопрятно в буквальном и переносном смысле нельзя.
Во-вторых, в России XIX века, особенно начиная с 1830-х годов, была уже довольно неплохо налажена почтовая связь, но тем не менее отправить письмо в любой день было невозможно. Для этого существовали почтовые дни. Живя, например, в Курске, вы точно знали, что в Москву почта отправляется три раза в неделю. А значит, если вы хотели, чтобы ваше письмо ушло как можно скорее и у вас не было оказии (хорошего знакомого, который ехал в Москву по своим делам и брался доставить ваше послание адресату), вам следовало ориентироваться на ближайший почтовый день. Человеку, имевшему большой круг адресатов, приходилось выделять специальное время на корреспонденцию.
Поэтому в пушкинских письмах мы не раз находим фразы: «Сегодня ужасный день, почтовый день, я всем пишу и больше ничем заняться не могу». И действительно, раз вы пишете письма, то нельзя ни на что отвлекаться. Под этот ритм переписки было подстроено многое в повседневной жизни.
Наконец, всю первую половину XIX века дворяне зачастую писали друг другу по-французски. Проникновение русского языка в дворянскую переписку и быт — явление скорее второй половины века. Впрочем, иногда использование русского языка в переписке было совершенно принципиальным. Так, Николай I писал своему сыну только по-русски, что и понятно: как может русский царь наследнику русского престола писать по-французски?
В то же время Пушкин, когда пишет своей невесте Наталье Гончаровой, использует французский язык, потому что пока это только светское, очень конвенциональное общение. Но когда у них начинается семейная жизнь, Пушкин резко меняет стиль: начинает в письмах обращаться к ней на «ты» (французское vous в переписке этого времени могло читаться и как «вы», и как «ты», но скорее читалось как обезличенное второе лицо), пишет по-русски и иногда даже нарочито грубо — не потому, что хочет ее оскорбить, а потому, вероятно, что хочет ввести ее в свой мир, который уже считает их общим.

9 сентября 1830 г. Болдино.
Ma bien chère, ma bien aimable Наталья Николаевна — je suis à vos genoux pour vous remercier et vous demander pardon de l’inquiétude que je vous ai causée. Votre lettre est charmante et m’a tout à fait rassuré.1 Mon séjour ici peut se prolonger par une circonstance tout à fait imprévue: je croyais que la terre que m’a donnée mon père était un bien à part, mais elle se trouve faire partie d’un village de 500 paysans, 2 et il faudra procéder au partage. Je tâcherai d’arranger tout cela le plus vite possible. Je crains encore plus les quarantaines qu’on commence à établir ici. Nous avons dans nos environs la Choléra morbus (une très jolie personne). Et elle pourra m’arrêter une vingtaine de jours de plus. Que de raisons pour me dépêcher! <…>
Перевод:
Моя дорогая, моя милая Наталья Николаевна, я у ваших ног, чтобы поблагодарить вас и просить прощения за причиненное вам беспокойство. Ваше письмо прелестно, оно вполне меня успокоило. Мое пребывание здесь может затянуться вследствие одного совершенно непредвиденного обстоятельства. Я думал, что земля, которую отец дал мне, составляет отдельное имение, но, оказывается, это — часть деревни из 500 душ, и нужно будет произвести раздел. Я постараюсь это устроить возможно скорее. Еще более опасаюсь я карантинов, которые начинают здесь устанавливать. У нас в окрестностях — Cholera morbus (очень миленькая особа). И она может задержать меня еще дней на двадцать! Вот сколько для меня причин торопиться!

14 и 16 мая 1836 г. Москва.
Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рождения Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А я уж собираюсь к тебе. В Архивах я был, и принужден буду опять в них зарыться месяцев на 6; что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу, не прыгаю — и толстею. На днях звал меня обедать Чертков, приезжаю — а у него жена выкинула. Это нам не помешало отобедать очень скучно и очень дурно.<…>

— А. С. Пушкин. Письма к жене. Серия «Литературные памятники» Академии наук СССР, 1986

Кстати, боль пушкинистов, да и вообще русской культуры состоит в том, что мы не знаем писем Натальи Николаевны к мужу. Они пропали, и, думается, безвозвратно. Между тем жгуче интересно, конечно, как она ему отвечала, был ли у нее свой стиль.
Не стоит думать, что владение иностранным языком — прерогатива исключительно дворянства. Сравнительно недавно был введен в научный оборот редчайший документальный комплекс, связанный с личностью английского купца, который жил и вел коммерческую деятельность в Пскове в 1680-е годы. Часть этого комплекса — переписка двух, как мы сказали бы сегодня, бизнесменов, англичанина и русского. Из нее понятно, в частности, что псковитянин обучил своего знакомца (и других иностранцев) русскому, по-видимому опираясь при этом на собственные, пусть скудные знания английского или немецкого языка.
Сами письма, как отмечают исследователи, подготовившие публикацию, представляют собой очень ценный «осколок повседневной частной жизни, во многом непонятной не только из-за разделяющей нас временной и культурной дистанции, но и из-за скудости источников по истории допетровской Руси».

Ч (е)стному г (о)с (по)д (и)ну и совѣтному моему другу и смиренному уч (е)н (и)ку моему Роману Вилимовичю Петръ Игнат (ь)ев покорно челом бью. Пожалуи, не осуди, что дерзнул к твоему здоров (ь)ю сию грамотку отписат (ь), потому что давно ужо ни ты ко мнѣ, ни я к тебѣ не писывал. И я тепер (ь) дерзнул к тебѣ писат (ь) и рад слышат (ь) про твое здравие, да еще тебя вѣдомо чиню, что моя Пелагея горазно неможет тепер (ь) и навдачю будет ли жива. Да диво мнѣ, что севодни Бендерик не бывал, я чаю, что у него не то на уме, что учитца хорошен (ь)ко, то у него на уме болше, что гулятъ. Да пожалуи, пиши ко мнѣ, что вы вчерас (ь) у Ефима добрых рѣчеи говорили. По сем многолѣтствуи. Написав, П. И. челом бью.

Письмо не датировано, но относится, как считают исследователи, к началу августа 1686 года.

Роман Вилимович в гостях у Петра Игнатьевича: псковский архив английского купца 1680-х годов, составители П. С. Стефанович и Б.Н. Морозов

Письмо — это всегда детали. Причем детали не только внешней жизни, но и сугубо личных, неповторимых отношений между адресатом и адресантом. Кроме того, письмо — это череда отсылок: «Прежде я писал тебе, что…», «об этом напишу в следующем письме», «ты так мало пишешь о себе, прошу тебя писать больше…» Они работают именно в связи друг с другом. Поэтому письма хранили и перечитывали, даже заучивали. Это очень существенная особенность культуры переписки в XIX веке.
Другой замечательный аспект этой культуры заключается в том, что поскольку письма писали все, то в них содержится масса информации, которая позволяет нам представить, как эти люди жили, узнать мельчайшие детали: цены на продукты и жилье, городские новости, которые ниоткуда больше не известны, особенности погоды, которые зачастую не во всех деталях зафиксированы в газетах, подробности проезда через тот или иной город интересных личностей, встреч с ними и прочее и прочее.
Письмо Верещагину Д. Я. от его однополчанина Попова П.А. 1965 / Музей истории Дальнего Востока имени В. К. Арсеньева

Письма, писавшиеся в XX веке, с одной стороны, традиционны, потому что устроены точно так же, как и прежде. С другой стороны, они отразили ужасающие вещи, происходившие с людьми. И в них хорошо виден трагизм, внутренний и открытый, который присущ XX веку.
Потрясающее свидетельство здесь — сборник «Папины письма», выпущенный в 2014 году Международным мемориалом. В нем опубликованы хранящиеся в архиве общества письма отцов, оказавшихся в ГУЛАГе, к своим детям самого разного возраста. Эти мужчины пытаются компенсировать то, что жестоко и несправедливо отобрало у них государство, — возможность растить своих детей. Авторы этих писем — совершенно разные люди, в том числе ученые, — рассказывают своим детям о природе, которая окружает их лагеря, о том, какие там водятся звери и птицы, рисуют их, сочиняют задачи и сказки, расспрашивают об учебе и друзьях, дают советы, просят помогать маме и так далее. Иными словами, отцы пытаются удерживать связь с детьми и воспитывать их по мере возможности. Обходя лагерную цензуру, они говорят своим детям: мы никакие не «враги народа». Это благородная, высокая интеллектуальная и духовная работа, преодолевающая пропасть, которую создало между близкими людьми государство.

Папины письма. Письма отцов из ГУЛАГа к детям, изд. Мемориал

«Спасибо тебе, моя дорогая дочка, что так часто пишешь мне свои открытки и сообщаешь о ходе экзаменов. Жаль только, что не пишешь об оценках, вероятно, ты сама еще не знаешь. Мечтаю все время о медали; тогда ты сможешь легко поступить в любое высш. учебн. заведение. Химия так химия! Это очень неплохо во всех отношениях, если ты этот предмет полюбила и в нем хорошо разбираешься… Химия везде нужна; и на практике, и в лабораториях заводских и научных. Тут везде дорога. Была бы соответствующая жилка…»

— Письмо Фридриха Краузе

Ире:«Поздравляю тебя с окончанием семилетки, да еще с таким хорошим, поздравляю с книгой Щедрина, хотя его читать и трудновато, но прочти, я бы с тобой прочел вместе…»

Юре: «Мой милый, милый мальчик. Спасибо тебе за открыточку и за обещание “подробностей письмом”. В открытке я заметил, как ты старательно писал… Написал хорошо. Очень рад, что год начался у тебя хорошими отметками…»

—Письмо Евгения Яблокова (Мары. 21.06.1949)

Мы по-прежнему пишем письма. Но с нашими друзьями и близкими общаемся в основном в мессенджерах, когда не звоним по телефону или не выходим на связь в Skype, на платформе Zoom и иными виртуальными способами. В результате создается текст, разделенный на отдельные микросегменты. Связный, большой эпистолярный текст мы пока еще можем написать и понимаем, как были устроены письма в прошлом. Более того, каждому из нас, вероятно, приходилось когда-то писать важные, судьбоносные письма, касающиеся работы или личных отношений. Но сам эпистолярный жанр неизбежно трансформируется, и весьма значительно.

Мемуары: что с ними делать историку?

Мемуары (записки, воспоминания) — повествование о событиях, в которых автор мемуаров принимал участие, о людях, с которыми он был знаком, — как и собрания писем знаменитых людей, входили в обязательный круг чтения образованного человека в XVII–XIX веках. Классическое сочинение в этом жанре — «Записки о Галльской войне» Гая Юлия Цезаря. Эта каноническая книга и сейчас читается и как учебник латинского языка классической эпохи, и как образцовые записки полководца, стратега, завоевателя. На примере этого сочинения можно выделить основные черты мемуаров как жанра.
Во-первых, это ретроспекция: мемуарист всегда пишет постфактум, рассматривая прошлое с длинной дистанции, в отличие от синхронных событиям дневников и писем. Это жанр, как правило, авторов в возрасте и с заслугами.
В-вторых, «я» мемуариста отчетливо сконструировано в противовес «выплеснутому», спонтанному выражению «я» авторов других эго-документов, которые говорят о том, что они думают и чувствуют прямо сейчас.
Сконструировано под влиянием чего? В первую очередь статуса и роли автора, как он их видит из той точки своего жизненного пути, в которой он пишет свой мемуарный текст. Реальность мемуаров тоже сконструирована — хотя бы потому, что человека, который описал бы точно и полностью все, что произошло с ним в жизни, быть не может. Память, даже опирающаяся на дневники, письма, другие источники, не в состоянии удержать все. Выбор того, о чем писать в мемуарах, а о чем нет, — это тоже элемент конструирования.
Более того, мемуары — это если не всегда, то очень часто исправление действительности. Так, мемуарист мог быть в том или ином деле на вторых ролях, а в своем тексте он пишет, что был на первых. Или заочно, задним числом сводит счеты, показывая «истинное лицо» своих знакомых и родственников и сообщая, «как всё было на самом деле». Так построены, например, написанные великолепным, богатым и образным языком «Глáвы из воспоминаний моей жизни» московского литератора и чиновника Михаила Александровича Дмитриева (1796–1866). Они были изданы в 1998 году в «Новом литературном обозрении» в прекрасной серии «Россия в мемуарах». При сопоставлении этих воспоминаний с другими источниками становится видно, как Дмитриев, который потерпел притеснения на службе и был вынужден ее оставить, тщательно, на протяжении всего текста конструирует образ себя как идеального судебного чиновника, человека, который не терпит никакой неправды, и в то же время как хорошего писателя.
Другой пример — «Записки» Александры Осиповны Смирновой, урожденной Россет (1806–1882), фрейлины императрицы Александры Федоровны и приятельницы Пушкина, Гоголя, Жуковского и многих других писателей и государственных деятелей того времени. На первый взгляд, ее мемуары на вес золота, ибо в них масса сведений обо всех этих людях и еще огромном числе представителей российского высшего общества 1820–1870-х годов. Цитаты из них встречаются едва ли не в каждой второй работе, посвященной русской литературе этой эпохи. Однако буквально к каждой строчке этих мемуаров нужно подходить с осторожностью: при ближайшем рассмотрении и критической проверке во многих случаях выясняется, что Смирнова, по-видимому, страдала не только расстройством памяти, но и некоторым психическим заболеванием, так что каждая последующая редакция важных для нее эпизодов в воспоминаниях отличается от предыдущей. Часто она смешивала события разных периодов, вкладывала в уста своим знакомым придуманные ею же самой реплики и так далее.
Интересно, что дочь Смирновой Ольга, особа довольно авантюристского склада, сочинила продолжение записок своей матери от ее имени, еще больше запутав специалистов. Сейчас эти псевдозаписки выведены из научного оборота и рассматриваются только как беллетристика, но до того, как это было сделано, многие несчастные исследователи всерьез на них ссылались.

Каким образом, где именно и в какое время я познакомилась с Николаем Вас<ильевичем> Гоголем, совершенно не помню. Это должно показаться странным, потому что встреча с замечательным человеком обыкновенно нам памятна, у меня же память прекрасная. Когда я однажды спросила Гоголя: «Где мы с вами познакомились?» — он отвечал: «Неужели вы не помните? вот прекрасно! так я же вам не скажу. Это значит, что мы были всегда знакомы». Сколько раз я пробовала выспросить его о нашем знакомстве, он всегда отвечал: «Не скажу, мы всегда были знакомы».
<…>
Он жил у Жуковского во Франкфурте, был болен и тяготился расходами, которые ему причинял. Жуковскому он был нужен, потому что отлично знал греческий язык, помогал ему в «Илиаде».
<…>
Клема поселился с Николаем Скалоном и Аркадей. К ним часто ходил князь Иван Сергеевич) Гагарин, и в городе толковали о неурядице в доме Пушкина. Гагарин вышел от них в смущении и сказал: «Гаже анонимных писем ничего не может быть». Он уже получил свое, написанное незнакомым почерком. Вслед за ним братья, Скалон, Карамзины, Вяземский, Жуковский, Виельгорский, даже государь получили эти злополучные письма. Кого подозревать? Все единогласно обвиняли банкаля Долгорукова, он один способен на подобную гадость.
<…>

— А. О. Смирнова-Россет. «Воспоминаний о Н. В. Гоголе» (1877) с комментариями С. В. Житомирской по изданию «Дневники. Воспоминания» в серии «Литературные памятники» Академии наук СССР, 1989, подготовленному С. В. Житомирской.

Помимо внутреннего редактора или даже цензора, у мемуаров бывают и внешние. Так происходит, когда текст в момент создания подвергается обработке литературного секретаря, особенно если мемуары — результат диктовки или устного рассказа. Но есть и другие уровни «фильтрации». К примеру, практически до зеркального блеска отполированы вышедшие в 1969 году мемуары маршала Жукова, которые он диктовал, уже будучи в отставке, в опале. К сожалению, из текста исчезло огромное количество конфликтных ситуаций и историй, о которых он, может быть, говорил и хотел бы сообщить потомкам. Но сначала с мемуарами поработал секретарь, а поверх секретаря прошлась еще и государственная идеологическая цензура.

Цензура семейная может быть ничуть не лучше. Так, из мемуаров членов семьи Льва Толстого многое исчезло в результате именно такой цензуры: было решено, что есть вещи, о которых нельзя писать, когда речь идет о личности такого уровня, как Толстой. Между тем у науки, культуры, публики может быть, особенно сегодня, прямо противоположная установка: Толстой — личность такого уровня, что о нем надо знать всё.

https://postnauka.ru
GENEALOGYRUS.RU
ПРОШЛОЕ - РЯДОМ!

Найдём информацию о ваших предках!

Услуги составления родословной, генеалогического древа.

ЗАКАЗ РОДОСЛОВНОЙ на нашем сайте:
www.genealogyrus.ru/zakazat-issledovanie-rodoslovnoj

ЗАКАЗ РОДОСЛОВНОЙ в нашей группе ВК:
https://vk.com/app5619682_-66437473
https://www.genealogyrus.ru
https://генеалогия.online